Фрагмент
о любви
Что любовь относится к великим формообразующим категориям сущего, - это скрыто
и определенными реальностями души, и определенными видами теоретических представлений.
Несомненно, что любовный аффект несчетное число раз смещает и искажает тот образ
своего предмета, который должен признаваться объективным, и постольку общепризнано,
конечно, что этот аффект - "формообразующий"; но он при том явно не
может считаться согласованным с другими формирующими силами духа. Ведь что здесь,
собственно, происходит? Теоретические факторы - как предполагается - вызвали "истинный"
образ любимого человека. К нему только присоединяется, в известной мере добавочно,
эротический фактор, одни стороны усиливая, другие вытесняя, все перекрашивая.
Итак, здесь только изменяется в своей качественной определенности существующий
образ, причем его теоретический уровень не теряется и категориально новое образование
не создается. Эти модификации, которые уже возникшая любовь привносит в объективно
правильное представление, не имеют ничего общего с тем первичным творением, которое
показывает любимого человека именно как любимого. Человек, которого я созерцаю
и познаю, человек, которого я боюсь или чту, человек, которому дало форму произведение
искусства - это всякий раз особое образование. Если за человека, как он "есть
в действительности", мы станем признавать лишь того, кто постигается рассудком,
а все названные модусы будем считать всего лишь многообразными положениями, в
которые мы внутренне ставим эту неизменную действительность, то этим мы обязаны
тому преобладающему значению, какое имеет для нашей практической деятельности
именно интеллектуальный образ. Фактически, все эти категории согласованы по своему
смыслу, все равно, когда или при каких обстоятельствах они становятся действительными.
И к ним относится любовь, поскольку она творит свой предмет как совершенно самородное
образование. Конечно, внешним образом и по временному порядку, человек должен
быть в наличии и познаваться, прежде чем он станет любимым. Но с этим уже существующим
человеком тем самым ничего не совершается, однако в субъекте творчески созидающей
становится совершенно новая основная категория. Если другой есть "мое представление",
то с тем же правом он есть и "моя любовь" - не такой неизменный элемент,
который бы входил во все возможные конфигурации, включая и конфигурацию "быть
любимым", а любовь бы еще известным образом прилагалась к нему, но исконное
единое образование, прежде не существовавшее. Задумайтесь только о том же
явлении в религии: Бог, которого любят, именно поэтому - иной бог, чем тот, у
которого были бы все те же свойства, всегда предполагавшиеся самим понятием о
нем, но который не был бы любим. Даже если он любим из-за определенных своих свойств
или действий, эти "основания" любви находятся все же в ином слое, чем
сама любовь, и они, одновременно с целым его сущности, восчувствуются в принадлежности
ко вполне новой категории, коль скоро любовь действительно наступает, в противоположность
категории, занимаемой ими при возможном ненаступлении нашей любви, даже если в
обоих случаях этим основаниям одинаково "верят". Но и в данном обосновании
нет никакой нужды. Экхарт определенно заявляет, что нельзя нам любить Бога ради
того или иного особого качества или повода, но любить его можно исключительно
потому лишь, что он есть именно Он. Это недвусмысленно открывает, что любовь есть
категория необоснованная и первичная. Она именно такова, поскольку определяет
свой предмет в его полной и последней сущности, поскольку она творит его как вот
этот, прежде не существовавший предмет. Как сам я, любящий, есмь иной, чем прежде
- ибо любит ведь не та или иная из моих "сторон" или энергий, но весь
человек (что еще не должно означать видимого изменения всех обычных внешних проявлений),
- так и любимый в качестве любимого есть иное существо, восходящее из иного априори,
чем человек познанный или вызывающий страх, безразличный или уважаемый. Так только
и оказывается любовь абсолютно связанной со своим предметом, а не просто ассоциированной
с ним: предмет любви в своем категориальном значении наличествует не до нее, но
лишь посредством нее. Отсюда только становится вполне ясно, что любовь, - а в
более широком смысле - все поведение любящего как такового - есть нечто совершенно
единое, не могущее быть составленным из иных, обычно наличествующих элементов.
Мне кажется чрезвычайно важным признать любовь (das Lieben) имманентной, я бы
сказал, формальной функией душевной жизни, функцией, которая тоже, правда, актуализируется
идущим от мира импульсом, но ничего заранее не определяет касательно носителей
этого импульса. Это чувство более полно, чем многие другие, может быть большинство
других, связано с охватывающим единством жизни. Множество наших чувств наслаждения
и боли, уважения и презрения, страха и заинтересованности поднимаются и живут
на сильном удалении от той точки, где соединяются течения субъективной жизни,
или, точнее: в которой они, как центре, возникают. Даже там, где мы "любим"
неодушевленный предмет, вместо того, чтобы квалифицировать его как нужный, приятный
или красивый, мы предполагаем центральное, хотя и весьма отличное по силе ощущение,
которое он в нас возбуждает, в то время как эти оценки больше соответствуют периферическим
реакциям. В конечном счете, наличие заинтересованности, ощущений, внутренних переплетений
наряду с любовным чувством неверно определять как дифференциацию областей души;
напротив, я полагаю, что при всех обстоятельствах любовь есть функция относительно
недифференцированной целостности жизни, а эти случаи указывают только на меньшую
степень ее интенсивности. Любовь всегда есть, так сказать, рождающаяся из
самодостаточности внутренней жизни (des Innern) динамика, которая, правда, благодаря
своему внешнему объекту может быть переведена из латентного в актуальное состояние,
но, в точном смысле слова, вызвана быть не может; душа владеет или не владеет
ею как последним фактом, мы не можем обнаружить за нею какого-либо внешнего или
внутреннего движущего начала как чего-то большего, чем, так сказать, причины-повода.
В этом состоит глубочайшее основание того, почему совершенно бессмысленно требовать
от нее какого-либо удостоверения ее прав. Я даже не вполне уверен, что ее актуализация
всегда зависит от некоторого объекта; не есть ли то, что называют томлением или
потребностью в любви, глухое беспредметное напряжение порыва, особенно юности,
к чему-то, что можно было бы любить - не есть ли это уже любовь, которая движется
еще только в самой себе, в некотором роде - холостой ход любви. Реальная возможность,
априорная заложенность той формы поведения, которая называется любовью, при определенных
обстоятельствах позволит наполниться жизнью начальной стадии ее действительности
и донесет ее до сознания как темное общее чувство еще прежде, чем привходящее
возбуждение определенным объектом приведет ее к совершенному проявлению. То, что
наличествует это безобъектное, как бы вновь и вновь обращающееся в себя напряжение
порыва - чисто внутренне рождаемый первый слабый звук любви, но все-таки - уже
ее звучание, - именно это является самым решительным свидетельством, удостоверяющим
чисто внутреннюю центральную сущность события любви, часто скрываемую неясным
способом представления; словно бы любовь есть некий род приходящей извне захваченности
или приневоленности (впрочем, и так она может выступить в субъективном или метафизическом
слое), для чего самый подходящий символ - "любовный напиток"; словно
бы это не род так-бытия, определенной модификации и самонаправленности жизни как
таковой; словно бы она приходит от своего объекта, в то время как в действительности
она идет к нему. Но этот внутренне определенный тип и ритм жизненной динамики,
каковым представляет себя любовь (так что человек является любящим, подобно тому
как он сам по себе добр или зол, возбужден или задумчив), имеет свою полярность.
Ибо любовь есть то чувство, которое - не говоря о чувствах религиозных - связано
со своим предметом теснее и безусловнее, чем любое другое. С каким накалом восстает
она из субьекта, с таким же и нацеливается на объект. Главное здесь то, что между
субъектом и объектом не оказывается никакой инстанции более общего рода. Если
я кого-то уважаю, то это опосредуется общим до известной степени качеством достижимости,
которое вкупе со своей специфической формой, плотно прилипает к образу этого человека,
покуда я его уважаю. Так в образ человека, которого я боюсь, вплетается вызываемый
им ужас и его причина, и даже человека, которого я ненавижу, в большинстве случаев
в моем представлении не оставляет причина этой ненависти - вот в чем одно из различий
между любовью и ненавистью, опровергающее тривиальное утверждение об их формальном
тождестве. И несмотря на увещевание Экхарта, все отношение души к Богу чуть ли
не целиком связано с характером его свойств: благостью и справедливостью, властью
и отцовской заботой - иначе в этом увещевании не было бы нужды. Но любви свойственно
исключать опосредующее, всегда относительно общее качество своего предмета, которое,
например, и позволило, чтобы возникла любовь к этому предмету, исключать его из
уже возникшей любви. Тогда она наличествует как интенция, непосредственно и центрально
направленная на этот предмет, и обнаруживает свою подлинную и уникальную сущность
именно в тех случаях, где она продолжает жить, даже невзирая на недвусмысленное
отпадение причины своего возникновения. Лишь там, где речь действительно идет
о чистой любви к Богу, правильна формула Экхарта - но она правильна для всякой
любви, ибо любовь оставляет позади себя все те свойства любимого, которые послужили
ее возникновению. Экстатические выражения любящих, что,мол, любимый для него -
это "весь мир", что "кроме него, ничего нет" и тому подобное,
означают только позитивную перелицовку той исключительности любви, с какой она,
будучи событием насквозь субъективным, прямо охватывает свой предмет, точно и
без посредников. Насколько я понимаю, нет другого такого чувства, благодаря которому
абсолютная интимность субъекта так чисто приживалась бы к абсолютности его предмета,
причем terminus a quo и terminus ad quem*, при всей непреодолимости антитезы (Gegenuber),
так безусловно подчинились бы одному течению, которое нигде не будет расширено
промежуточной инстанцией - даже если такая инстанция первоначально направляла
течение и все еще, к примеру, акцидентально поддерживает запасной соединительный
канал. Эта констелляция, включая бесчисленные градации между переменчивостью
и наивысшей интенсивностью, формально одинаково переживается применительно к женщине
или вещи, идее или другу, отечеству или Богу. Это должно быть зафиксировано прежде
всего, если есть намерение структурно прояснить более узкое ее значение, появляющееся
на почве сексуальности. Беспечность, с какой в обыденном мнении половое влечение
связывают с любовью, выстраивает, быть может, один из самых обманчивых мостов
среди психологического ландшафта, более чем богатого такими сооружениями. А поскольку
это обыденное мнение проникает и в принимающую вид научной психологию, то достаточно
часто возникает искушение представить, что эта последняя попала в руки мясников.
С другой стороны, конечно, нельзя просто отвергнуть существование такой связи.
Наша половая возбужденность существует в двух смысловых слоях. За непосредственно
* Исходный пункт и конечный пункт (лат.)
субъективным состоянием влечения и вожделения, его осуществлением и ощущением
наслаждения стоит, как итог всего этого, продолжение рода. Вдоль по непрерывно
передающейся зародышевой плазме течет жизнь своим необозримым путем, пронизывая
все эти стадии или будучи переносима ими от места к месту. Как бы ни было оно
опутано мелочной людской символикой, несообразной таинственному совершению жизни,
мы должны все-таки назвать эти стадии средством, которым жизнь пользуется в целях
сохранения рода, поскольку она уже не вверяет достижение этой цели некоему механизму
(в более широком смысле слова), но обращается к душевным опосредованиям. Невозможно
сомневаться, что из них без скачков развивается и любовь. Ибо ведь ни типичное
совпадение периода полового влечения с периодом пробуждения любви не может быть
совершенно случайным, ни страстный (хотя и не исключительный) отказ от всякой
иной половой связи, кроме как с любимым, и столь же страстное стремление именно
к ней не были бы иначе понятны. Здесь должна существовать генетическая, а не только
ассоциативная взаимосвязь. Влечение, направленное первоначально как по своему
общему, так и по своему гедонистическому смыслу на другой пол как таковой, по
мере дифференциации его носителей, видимо, все больше индивидуализирует свой предмет
вплоть до его сингуляризации. Влечение, правда, отнюдь не становится любовью
благодаря одной только индивидуализированности; с одной стороны, эта индивидуализированность
может быть гедонистической изощренностью, с другой стороны - витально-телеологическим
инстинктом подбора подходящего партнера для производства наилучшего потомства.
Но, без сомнения, она создает формальную установку и, так сказать, рамки для той
исключительности, которая составляет сущность самой любви, когда ее субъект обращает
ее на множество предметов. Для меня несомненно, что первый факт или, если угодно,
предварительная форма любви образуется внутри того, что самым общим образом называют
"притяжением полов". Жизнь совершает метаморфозу, принимая и этот образ,
гонит свое течение вверх, до уровня этой волны, как бы независимо не возвышалась
ее вершина. Если рассматривать жизненный процесс вообще как расположение средств,
служащих одной цели: жизни, - и обратить внимание на простое фактическое значение
любви для продолжения рода, то и она окажется одним из тех средств, которые готовит
жизнь для себя и из себя самой. И тем не менее: в тот миг, когда это достигнуто,
когда естественное развитие стало любовью, дабы любовь опять стала естественным
развитием, - в этот самый миг картина испытывает превращение; коль скоро любовь
наличествует в этом телеологическиродовом смысле, она уже есть также и нечто иное,
потустороннее этому статусу. Правда, она все еще является любовью, но любовью
такого особого вида, что действительная динамика, естественно развертывающийся
процесс жизни существуют теперь ради нее, а она оказывается смыслом и пределом
(Definitivum), совершенно неподвластным этой телеологии и даже - поскольку связь
тут продолжает оставаться - в сущности, переворачивает ее: любящий ощущает, что
жизнь теперь должна служить любви, она, так сказать, есть тут для того, чтобы
пополнять ее ресурсы своей силой. Страстная (triebhafte) жизнь порождает в
себе вершины, которыми она соприкасается со своим иным строем и которые в момент
этого соприкосновения некоторым образом отторгаются от нее, дабы существовать
теперь полномочно, во имя собственного смысла. И тут тоже имеют силу слова Гете,
сказавшего, что все в своем роде совершенное превосходит свой род. Жизни, всегда
в некотором смысле производящей, свойственно порождать больше жизни, быть больше-жизнью;
но ей свойственно также и порождать на стадии душевной нечто, что есть больше,
чем жизнь, быть больше-чемжизнью. Тут она исторгает из себя образования, познавательные
и религиозные, художественные и социальные, технические и нормативные, которые
представляют избыток сверх простого процесса жизни и того, что ему служит.
Образуя собственную, соответствующую их предметному содержанию логику и систематику
ценностей и становясь автономными в своих границах областями, они снова предлагают
себя жизни в качестве ее содержания, обогащая и усиливая ее. Но зачастую они затвердевают,
образуют запруду и меняют собственную направленность и ритмику жизни, как тупики,
в которых она выдыхается. Эти ряды, которые должны называться "идеальными",
оказываются таким образом в неожиданном, доходящем до противоречия отношении к
жизни, которая все же вновь реализует их в себе. Глубиннейшая проблематика состоит
здесь в том, что идеальные ряды в целом происходят от жизни и охватываются ею.
Ибо они выходят из самой жизни, ее подлиннейшая сущность состоит в том, чтобы
переступать себя, творить из себя то, что не есть она сама, творчески противопоставлять
свое иное своему ходу и своей законности. Мне кажется, что это отношение -
как производство, соприкосновение, корреляция, гармония и борьба - духа к потустороннему
для него, отношение, которое все же является формой его внутренней жизни - эта
трансценденция, проще всего обнаруживающая себя в факте самосознания, самого-себяобъективирования
субъекта, - есть первичный факт жизни, поскольку она есть дух, и духа, поскольку
он есть жизнь. И трансценденция дана не только там, где духовные содержания кристаллизуются
в идеальную прочность; но еще прежде достижения этого агрегатного состояния жизнь,
пребывая в себе самой более плотно, может вырастить из себя, над собой такие слои,
в которые уже больше не течет ее специфически природный, жизненно целесообразный
поток. В одном из таких слоев, как мне кажется, и обитает любовь, психологически
- в непрерывно опосредованной, парящей приподнятости над страстной жизнью и в
окружении ее метафизического смысла, но по своей интенции, самозаконности, саморазвитию
- столь трансцендентно ей, как трансцендентно обьективно логическое познание представлениям
души или как трансцендентна эстетическая ценность (Wertmabigkeit) произведения
искусства той возбужденности, с какой его создают или им наслаждаются. Но более
позитивно определить содержательные характеристики любви в этом чистом самою-собой-бытии,
чем при помощи прежней попытки отклонить составленность ее из инородных элементов,
- это задача, быть может, неразрешимая. Отграничить любовь от того слоя, в
котором протекает - сексуально направляемая - жизнь, так трудно еще и потому,
что именно любовь отнюдь не изгоняет из своего собственного слоя чувственность.
Часто приходится слышать, будто эротика и чувственность исключают друг друга,
но я не вижу для этого утверждения никаких оснований. В действительности же исключают
друг друга любовь и изолированная чувственность, полагание чувственным наслаждением
себя самоцелью. Ибо, конечно, тем самым, с одной стороны, разрывается то единство,
которым окрашено бытие субъекта, поскольку он любит, с другой же стороны, та индивидуальная
направленность, с какой любовь всякий раз захватывает свой и только свой предмет,
сходит на нет в пользу совершенно неиндивидуального наслаждения, предмет которого
быть может репрезентирован, в принципе, чем угодно, а поскольку по существу своему
репрезентировано чем-то другим может быть именно средство, то этот предмет оказывается
всего лишь средством для достижения солипсистской цели - что, пожалуй, бесспорно
может считаться самой решительной противоположностью любви к этому предмету.
И этим противоречием чревато не только употребление в качестве средства человека,
якобы любимого, но и вообще вторжение в область любви категории телеологической.
Для всех этих трансвитальных царств в некотором роде печатью и приговором государевым
оказывается свобода от связи целей и средств в целом. Подобно тому как Шопенгауэр
то же самое говорит об искусстве, утверждая, что оно " всегда у цели",
так обстоит дело и с любовью. Даже если она чего-то желает или домогается, она,
оставаясь только самою собой, не может использовать для этого технику целеполагания
и приискания средств, то есть прием, в плену которого пребывает всякая чувственность,
стремящаяся лишь к самоудовлетворению. Напротив, кажется весьма и весьма вероятным
- в пользу этого свидетельствует и физиология, - что чувственность, как и все
другие элементы, изначально укорененные в только-жизни, тоже оказывается перенесенной
через порог подлинной любви; иначе говоря, - если подходить к этому с уже затронутой
стороны, - что в широком русле единого эротического потока пульсирует и эта жила,
лишь задним числом, посредством изолирующих понятий, но не в самой действительности
жизни обособленная от других. Если называть "эротической натурой" такую,
где, с одной стороны, уже полностью совершилась метаморфоза жизненной энергии
в самодостаточный, трансцендентный только-жизни слой любви, но слой этот, со своей
стороны, витализирован и снабжен кровью всего бесперебойно поступающего тока жизненной
динамики, - то имеются эротические натуры как вполне нечувственные, так и весьма
чувственные. Различия в этом физически-психическом приданом индивидуализируют
эротику, не затрагивая принципиальной одинаковости ее жизненного решения.
Но вот что она, конечно, совершенно отвергает, так это интерес к продолжению рода.
Подобно тому как любящий человек в качестве любящего порывает со всеми собственно
целевыми отношениями, гедонистическими и эгоистическими, и даже если цель моральна
и альтруистична, они могут завязываться только на то его состояние, которое есть
состояние сущее, не деятельное, - так и родовое целевое отношение чуждо ему. Он
является не промежуточным, но конечным пунктом, точнее, его бытие и само-чувствие
находится вообще по ту сторону пути и конечного пункта, по ту сторону бытия-средством
и обращения-всредство, подобно содержанию религиозной веры и произведению искусства;
разве что в двух последних случаях оформленность в постоянное образование делает
более отчетливой дистанцию относительно телеологии жизни, чем в случае с любовью.
Потому-то, может быть, и различим трагический обертон в каждом великом влюбленном,
в каждой великой любви, и в последней - тем более внятно, чем полнее отрешилась
она от рационального жизненного процесса, и тем более неизбежно там, где любовь
вновь склоняется к нему и смешивается с ним, как это происходит в семье. Трагедия
Ромео и Джульетты обусловлена мерой их любви: этому ее измерению нет места в эмпирическом
мире. Но поскольку именно из него она пришла и ее реальное развитие должно вплетаться
в его условности, она с самого начала обременена смертельным противоречием. Если
трагизм это не просто столкновение противоположных сил, идей, волений или востребованностей
(Gefordertheiten), но, напротив, если то, что разрушает жизнь, произрастает из
некоей последней необходимости самой этой жизни и трагическое "противоречие
с миром" есть в конце концов противоречие с самим собой, то, значит, им обременены
все обитатели этого слоя, называемого "идеей". Не то придает трагические
черты надмирному или против мира направленному, что мир не может его вынести,
одолевает и, может быть, уничтожает, - это было бы только грустно или возмутительно;
но дело в том, что именно из этого мира, где оно не находит себе места, оно впитало
в себя силы возникновения и существования как идея и носитель идеи. И в этом
- причина трагических черт у чистой, вырвавшейся из потока жизни эротики: в том,
что возникла-то она именно из этого потока, что наиподлиннейший ее закон исполняется
тогда, когда она производит свое иное, чуждое и даже противоположное себе. Вечная
красота Афродиты восстает из преходящей развеивающейся пены бурного моря. Беспрестанно
производящая, беспрестанно рождающая жизнь, опосредующая всякие два гребня своих
волн притяжением полов, испытывает теперь насильственный поворот вокруг оси, в
результате которого это притяжение становится любовью, т.е. поднимается в царство
безразличия к жизни, чуждости ко всему ее производству и опосредованию. Все равно,
оправдано ли это идеей или оправдывает идею; все равно, восстанавливает ли обратно
любовь связь с жизнью и в качестве реальности получает особое значение для продолжения
рода - по собственному ее смыслу, она ничего не знает об этом интересе, она является
и остается той определенностью состояния (ZustandLichkeit ) субъекта, которая
необьяснимым, лишь переживаемым образом усиливается относительно иного субъекта,
обнаруживая. что центральна для себя она сама, а не сохранение и продолжение рода
и не надобность произвести некоего третьего. Но все же пришла она из этой
родовой жизни, чем-то вроде самопротиворечия, саморазрушения веет от любви, коль
скоро она как идеальное самостояние отщепилась от родовой жизни в смысловой разобщенности
с нею. Трагическая тень падает на любовь не из недр ее самой - эту тень отбрасывает
родовая жизнь. Своими собственными силами и ради их целесообразного развертывания
она устремляется ввысь, к расцвету любви; но в тот самый миг, когда распускается
цветок любви, он посылает свой аромат ввысь, в сферу свободы, по ту сторону всякой
укорененности. Не стоит, правда, вопрос о трагедии с разрушением и смертельным
исходом. Однако то противоречие, что наряду или над жизнью, желающей быть всеохватной,
находится нечто чуждое ей, оторванное от ее творческого потока, пожинающее собственные
плоды блаженства и неблагополучия, - но что зерно-то берется именно отсюда, из
глубинного воления или старания или, может быть, точнее, долженствования самой
этой жизни, что это отчуждение от нее есть ее последнее таинство - вот из-за этого,
пусть не агрессивного отрицания жизни, которое есть самоотрицание, и звучит пред
вратами любви тихая трагическая музыка. Быть может, трагизм любви заключен
уже в ее чистой самости, ибо существует противоречие между чувством, остающимся
непременно внутренним для ее носителя, и охватыванием другого, в-себя-включением
и желанием слиться воедино, в процессе, происходящем между Я и Ты, который даже
эта последняя инстанция не может предохранить от постоянного возобновления. Но
здесь речь идет о другом трагизме, тень которого отбрасывает на любовь родовая
жизнь: любовью эта жизнь сама себя трансцендировала, своими собственными силами
породила измену себе, подняла наверх слой, который, возможно, еще находится в
пределах ее космически-метафизического смысла, поскольку ведь жизнь есть именно
больше- "чем" - жизнь, но в котором она изменяет своему закону: быть
больше-жизнью.
|